Перевод Т. Озерской.
Весь день — иначе говоря, с момента его появления на свет и до самого вечера — Ван Суэллер вел себя вполне прилично, на мой взгляд. Разумеется, мне приходилось кое в чем идти на уступки, но и он со своей стороны был не менее тактичен. Раза два мы, правда, немного поспорили из-за некоторых аспектов его поведения, но в основном взяли себе за правило по возможности считаться друг с другом.
Первая небольшая перепалка произошла у нас из-за утреннего туалета Ван Суэллера. Он неожиданно проявил в этом вопросе чрезмерную независимость.
— Думается мне, старина, тут мудрить нечего, — сказал он, улыбаясь и зевая. — Я звоню, чтобы мне подали виски с содовой, а затем принимаю ванну. В ванне я, как положено, нежусь долго. Существуют, как вам известно, два способа принимать посетителей: когда Томми Кармайкл заедет поболтать со мной о поло, я могу беседовать с ним, лежа в ванне, через дверь, или же сидя за столом и ковыряя вилкой крылышко фазана, которое мне подаст лакей. Что вы предпочитаете?
Я злорадно улыбнулся, заранее предвкушая, как я его сейчас срежу.
— Ни то ни другое, — сказал я. — Вы появитесь в рассказе так, как подобает джентльмену, то есть уже полностью закончив свой туалет, причем это сугубо интимное дело совершится за плотно закрытой дверью. И вы чрезвычайно меня обяжете, если в дальнейшем будете держаться и вести себя так, что у автора не возникнет необходимости заверять обеспокоенных читателей, что вы не преминули принять ванну.
Ван Суэллер удивленно поднял брови.
— Ну что ж, как вам будет угодно, — сказал он, слегка задетый. — Для вас же в конце концов это важнее, чем для меня. Сделайте милость, вычеркните «ванну», если вам так больше нравится. Но только это обычный атрибут, знаете ли.
Тут я одержал победу. Но после того как Ван Суэллер появился из своих апартаментов в «Божоли», он взял надо мной верх в ряде мелких, но ожесточенных схваток. Я разрешил ему выкурить сигару, но категорически отказался назвать ее марку. Однако он тут же взял реванш, когда я восстал было против «костюма ярко выраженного английского покроя». Я позволил ему «немного пофланировать по Бродвею» и даже пошел на то, чтобы «все идущие мимо прохожие» (а куда, скажите на милость, могут они еще идти, как не мимо!) «оборачивались и с нескрываемым восхищением окидывали взглядом его стройную фигуру». И я уже опустился до того, что прямо как какой-нибудь парикмахер наградил его «гладкой смуглой кожей, открытым и проницательным взглядом и твердым подбородком».
А затем он заехал в клуб и увидел там Фредди Вавасура, капитана команды игроков в поло, лениво грызущего первое за этот день крылышко фазана.
— Здорово, старик, дружище, рад тебя видеть, малыш, — начал было Ван Суэллер, но я мгновенно схватил его за шиворот и без всяких околичностей оттащил в сторону.
— Ради всего святого, изъясняйтесь человеческим языком! — сказал я строго. — Какой уважающий себя мужчина пользуется такой слащавой, идиотской формой обращения? Этот человек вовсе не старик, и тем более не малыш, и отнюдь вам не друг.
К моему удивлению, Ван Суэллер поглядел на меня с нескрываемой радостью.
— Рад это слышать! — с жаром произнес он. — Я употребил эти слова просто по привычке — очень уж часто меня заставляли их произносить. Они и вправду омерзительны. Спасибо, старик. Хорошо, что вы поправили меня, дружище!
Тем не менее я должен признать, что в то утро поведение Ван Суэллера в парке было почти безупречно. Отвага, решительность, ловкость, скромность и преданность, проявленные им, искупают все его промахи.
Вот что происходит в рассказе.
Ван Суэллер, джентльмен-кавалерист, служил в полку «Отчаянных ребят», прославившем нашу войну с иноземной державой на весь мир. Среди его однополчан был один малый по имени Лоренс О’Рун, которому Ван Суэллер очень симпатизировал. По странной — и для художественного вымысла несколько рискованной — прихоти судьбы Ван Суэллер и О’Рун до смешного походили друг на друга лицом, сложением и всем обличьем. После войны Ван Суэллер нажал, где следовало, на кнопки, и О’Рун был принят на службу в конную полицию.
Как-то раз в Нью-Йорке старые товарищи по оружию устроили юбилейную пирушку с большим количеством возлияний, и наутро конный полицейский О’Рун, не привыкший к крепким напиткам, — еще одно рискованное для изящной прозы утверждение, — обнаружил, что пол под его ногами брыкается и встает на дыбы, как необъезженный мустанг, и он не в состоянии вдеть ногу в стремя и тем спасти свою честь и свое право на бляху.
Noblesse oblige? Как может быть иначе! И вот уже Гудзон Ван Суэллер в мундире своего недееспособного приятеля и неотличимый от него, как одна горошина от другой, объезжает трусцой аллеи и тропинки парка.
Разумеется, для Ван Суэллера это была не более как веселая проказа: при его положении и деньгах он мог, приди ему охота, позволить себе, ничем не рискуя, любой маскарад — даже выступить в роли полицейского комиссара при исполнении служебных обязанностей. А представители светского общества, не имеющие привычки вглядываться в лица конных полицейских, не увидели ничего необычного в этом блюстителе порядка, патрулирующем свой участок.
А затем идет сцена с коляской и лошадьми, которые понесли.
Это великолепная сцена. Коляску швыряет из стороны в сторону, обезумевшие лошади, закусив удила, мчатся среди шарахающихся от них экипажей, кучер в растерянности держится за лопнувшие вожжи, и Эми Ффоллиотт без кровинки в лице в отчаянии цепляется за сиденье своими хрупкими ручками. Первый мгновенный страх уже прошел, и лицо ее выражает лишь задумчивость и кроткую мольбу, ведь жизнь не так уж плоха.